В прошедший период развития жанр аудиовизуальных искусств, в своей эволюции передачи и трактовки аудиальных образов, ландшафтов, потоков, преодолел огромную дистанцию от немого звукового пространства к сложнейшим фонографическим концепциям современной композиторской и звукорежиссерской практик. И одной из принципиальных особенностей этого эволюционного процесса стала идея расширения возможностей визуального взаимодействия аудитории с художественной реальностью кадра за счет дополнения, преображения, модуляции этой модальности вымышленными, генерированными, специально срежиссироваными аудиальными пространствами. Интермодальность воздействия, как особый художественный инструмент современного мультимедийного искусства1, обогатил своими возможностями не только кинематографическую технику, режиссуру построения кадра, сценографию сюжета, но и повлиял на особенности формирования, сопутствующей им музыкальной, фонографической композиции. И в этом плане актуализировался ряд позиций, постулирующих существование звука в кадре. Аудиальная составляющая дополнила и расширила глубину и объем художественного потенциала инструментария мультимедиа, став имманентной частью общего аудиовизуального образа. За счет своих символьно-семантических особенностей позволила выстраивать многоуровневые смысловые концепции в композиционной драматургии. В то же время, как ни парадоксально, на горизонтах рассмотрения вновь актуализировался феномен тишины как мощного концептуального средства художественного воздействия. Однако образ тишины, молчания в современном аудиовизуальном искусстве приобретает совсем иные, новые грани. Выступая антитезой к образному ряду звучащей фактуры, существование образа тишины невозможно без присутствия в композиции фонографии составляющих ее аудиальных образов. При этом, как писал в своей книге «Кино как искусство» американский писатель, эстетик, киновед и кинокритик Рудольф Арнхейм: «Тишина воспринимается нами не как полное отсутствие звуков окружающего мира, а скорее, как нейтральный фон, который является не пустотой, а значимым компонентом кинематографического пространства (также как ничем не примечательный фон на живописном портрете составляет единое целое с изображаемой фигурой)»1. В подтверждение и дополнение этих слов приведем еще одну цитату. «Такого понятия, как тишина, не существует. То, что слушатели приняли за тишину, потому что не умели слушать, было полно случайных звуков», — замечал Джон Кейдж, вспоминая премьеру своей композиции «4′33″» 29 августа 1952 года в концертном зале «Маверик», неподалеку от Вудстока. «[На премьере] можно было услышать ветер за окнами в первой части. Во второй на крышу стали падать капли дождя, а в третьей люди и сами стали издавать интересные звуки, когда заговорили или двинулись к выходу»2. Этот же текст приводит в своей книге И. И. Земцовский3, проводя художественные аналогии опуса Дж. Кейджа и монохромной акцентуации тишины в живописи его современника Роберта Раушенбаха (1925—2008): «…на белые холсты падали тени посетителей, блики и отсветы, в разное время суток они выглядели по-разному. При всем при этом эффект „4ʹ33ʺ“ возможен только в концертном зале и во многом определяется ожиданиями слушателей»4. Во многом эти позиции обуславливают специфику рассмотрения нами феноменологии тишины как мощного инструмента художественного воздействия.