Данный материал представляет собой рецензию на монографию А. Н. Круглова «Философия Канта в России», являющуюся наиболее полным исследованием ранней русской кантианы. Отмечается, что автор книги, опираясь на широкий корпус архивных и опубликованных источников, предпринял масштабную попытку реконструкции путей восприятия кантовской философии в России конца XVIII – первой половины XIX в. Особое внимание в книге уделяется анализу первых русских переводов Канта, роли университетской и духовно-академической среды в распространении критической философии, а также оценке вклада целого ряда мыслителей – от Мельмана и Одоевского до Соловьёва, Лопатина и Трубецкого; также исследуется интерпретация философии Канта русскими марксистами. В рецензии подчёркивается широта охвата исследовательского материала, включающего не только философские, но и культурно-исторические контексты, позволяющие проследить, как идеи Канта воспринимались, интерпретировались и трансформировались в отечественной интеллектуальной традиции. Вместе с тем указывается и на методологические трудности столь масштабного энциклопедического проекта: ограниченность анализа отдельных персоналий, неравномерность источниковой базы и неоднозначность критериев включения фигур в корпус русской кантианы. Несмотря на эти ограничения, рецензируемая работа представляется очень ценным опытом описания феномена «Канта в России», открывающим перспективу для дальнейших исследований истории отечественной рецепции критической философии.
В небольшой поздней работе Кант дает развернутую оценку ветхозаветного праведника Иова, его своеобразной теодицеи и его морального умонастроения, в противоположность позиции его друзей-утешителей. Статья имеет задачей проанализировать этический смысл суждений Канта об Иове, удостоверив эти суждения библейским текстом, а также установить мотивы и концептуальные итоги обращения немецкого философа к фигуре Иова. В фокусе внимания при этом – противопоставление долга содержательной правдивости как объективной истинности и долга формальной правдивости или честности с собой как строгой сознательности убеждений. Последняя обязанность служит в кантовской этике основой первой, как и основой внешних договорных обязательств. В делах морали и религии, где для человека, по Канту, возможно не предметно достоверное знание, но только моральная вера, формальная совестливость самосознания получает особенное значение. Напротив, недостаток этой формальной искренности убеждения, отказ удостоверять содержание собственных моральных верований есть нарушение высшего морального императива, равносильное отказу от собственной личности, и потому тот, кто допускает внутреннюю ложь, есть уже «обманчивая видимость человека». Недостаток внутренней правдивости делает возможными притворство в моральных верованиях, симуляцию убеждений. Друзья Иова для Канта – яркий пример подобной симуляции, соединенной с незаконными притязаниями теоретического разума. Человеческая природа, привычно наклонная к отступлению от требований закона, охотно идет по этому пути. Поэтому рефлексия о фигуре Иова как образцовом примере формальной совестливости морального умонастроения дает Канту повод для этических выводов о судебной присяге, ее смысле и границах применимости. Интересно, что мнение Канта детально совпадает здесь с позицией русского философа И. В. Киреевского.
В статье предпринимается попытка проблематизировать основания критики Гегелем этики Канта за «формализм», остающейся до сих пор неким философским общим местом. Для Гегеля позиция Канта есть точка зрения абстрактной моральности, на которой рациональный принцип добра есть принцип формального согласия рассудка с самим собою, закон самодостоверности добра как совести; существенное свойство кантовской морали есть требование исполнения долга ради него самого и в то же время якобы невозможность дедукции конкретных определений этого долга, системы частных нравственных обязанностей. Гегель, а за ним его ученики и последователи, заключил отсюда, что кантовская этика как этика чистой формы максимы остановилась на идеале доброй воли, не переходя – и даже не имея логической возможности перехода – к действительности добра. Выясняется, однако, что подобная критика основана на недоразумении: на отождествлении всеобщей законодательной формы максимы у Канта с логической формой всеобщности, присущей закону природы. Хотя буква кантовских определений порой дает повод для такого отождествления, в целом оно искажает картину этики Канта, в которой законодательство разума есть не логическое, но практическое, опосредованное свободой определение, а поэтому форма принципа воли, претендующего на причастность этому законодательству, также есть практическая форма. Если материя воли есть ее предмет, логическая форма максимы есть форма системы средств для достижения предмета, практическая форма максимы есть способ самоопределения к действию по достижению предмета. Практическая форма максимы имеет отношение ко всему употреблению свободы, поэтому законная практическая форма максимы может быть только одна; это проясняется, однако, только на уровне философии моральной религии. Именно практическая форма максимы каждого действия может и должна быть в этике Канта законодательной, законным основанием определения свободы к действию; логическая форма максимы практически что-либо определять неспособна. Только при таком понимании дела возможно преодолеть миф о кантовском «формализме», сохранив действительный и философски плодотворный смысл понятия законодательной формы максим.