Аркадий Пластов в незавершённом цикле иллюстраций к роману А.С. Пушкина «Капитанская дочка» создаёт особый образ событий: Емельяна Пугачёва, предводителя крестьянского восстания, он изображает господствующим над площадью и вообще публичной жизнью, а Гринёву и Савельичу придаёт отдельные черты святых юродивых. При этом на зрителя смотрит Пугачёв, зритель приглашён к дружбе со стихией бунта. Мы доказываем, что эти иллюстрации представляют собой интерпретацию романа: ху- дожник показывает, как Пушкин шёл от романа в духе Вальтера Скотта одновременно к реализму и новому классицизму и созданию канона русской классической литературы. Гринёв и Швабрин приобретают черты типажей классицистской культуры, соответственно, резонёра и либертена. Сравнение с другими иллюстрациями показывает, что две необходимости, изображение эмоций героев и изображение больших исторических событий, не могут быть согласованы в одной иллюстрации. Возникают разрывы, помогающие читателю лучше понять специфику реализма Пушкина, служа основным комментарием, специфицируя общий реализм романа, а не эмоциональное содержание сцен.
В статье исследуется соотношение отдельной игрушки и мира детства в отечественной детской книге первой трети ХХ века. Близкое чтение текстов и реконструкция контекстов тогдашней психологии и социологии (Вундт, Бехтерев, Павлов) показывает, что в игрушке выделялась нулевая степень, ее минималистическая функциональность (палка — лошадь), менявшая телесные привычки ребенка. Такое изменение телесных привычек позволяет не противопоставлять дореволюционную буржуазную детскую и послереволюционный мир индустрии, но видеть их сродство в непосредственном освоении ребенком многообразия мира. Рассмотрены ключевые детские книги с изображение игрушек, от Бориса Дикса до Агнии Барто, и показано, как в них постепенно происходит индустриализация уже тела самих игрушек.
В статье исследуется позднее стихотворение Елены Шварц «Китайская игрушка». Поэтесса необычно описывает экспонат Кунсткамеры, превращая механические принципы движения корабля и китайские мифологические образы в инструмент стирания границ между замыслом и данностью. Цель статьи – показать, что магический реализм, реконцептуализирующий чтение, укоренен в том понимании чтения, которое предлагает Елена Шварц в постсоветский период своего творчества. На основании теории оппозиций Лотмана и теории шифтеров Якобсона установлено, что в поэзии Шварц используется обратный экфрасис: сам артефакт показывает принципы оживления статического. Обращение к китайской мифологии и китайской механике позволяет отказаться от западного понимания экфрасиса как ситуативного оживления изображаемого и принять то переизобретение космогонии в Китае, которое и выражено в упомянутом в стихотворении артефакте. Шварц осуществляет редукцию опыта, возвышенного с целью преодолеть устойчивые представления о чтении как конструктивном воображении и показать альтернативные механизмы чтения. Новым способом чтения, предлагаемым в стихотворении, оказывается метакритика прежней фигуры читателя как фланера, наблюдателя за различными фатальными механиками мироздания. Как в лирике, так и в прозе поздней Шварц появляется единая механика мироздания, по отношению к которой читательский опыт выглядит как игра, а читательское воображаемое – одной из игрушек в этой игре.
Стихи Сергея Стратановского сразу узнаются по меланхолической саркастичности, сочетанию эпически спокойного изложения с парадоксальным изображением современности. Но речевые стратегии, прежде всего, позиция повествователя в отношении к другим голосам, не всегда ясны, стихи Стратановского производят впечатление многоголосья. На примере редкого для поэта киноэкфрасиса, иронического пересказа фильма М. Антониони «Забриски пойнт», показано, как устроены такие повествования у Стратановского. Стихотворение, завершающее цикл из книги «Молотком Некрасова», может интерпретироваться с равным основанием как одобрение студенческих движений или как их осуждение. Но внутри цикла стихотворение прочитывается как продолжение работы поэта с монологической речью. В стихах цикла многоголосье подчинено двойственности монолога: монолог пластически подражает герою стихотворения, воспроизводит его речевые техники, стремясь передать парадоксальность его намерений, монолог же реализует себя в качестве нормативного речевого жанра, который отличается прямолинейностью свидетельства и признанием необратимости исторических событий. Герой оказывается в области фортуны или фатума, постоянной реинтерпретации себя, тогда как повествователь как свидетель - в области хроники и неотменимых фиксаций уже произошедшего. Ни описываемая позиция героя, ни производимая в стихотворении позиция свидетеля не исчерпывают позиции самого стихотворения, но позволяют упорядочить многоголосье и обогатить стихи новыми стратегиями изображения истории ХХ века, в том числе, имитацией мгновенных фотоснимков, фотомонтажа, газетного репортажа. Все эти стратегии достигают апофеоза в финальном стихотворении, в котором необычная для Стратановского густая метафоричность шифрует кинематографическую поэтику Антониони. Основным сюжетом оказывается не противостояние героя и системы, но превращение героя в киногероя, в невольного подражателя экранных персонажей. Это и позволяет поэту объяснить мир героя, не сводя содержание фильма к отдельным запоминающимся кадрам.